Уильям Голдинг
Уильям Голдинг

Уильям Голдинг (1911-1993) - английский писатель, поэт, драматург, эссеист, лауреат Букеровской, Нобелевской (1983) премий. Голдинг стал широко известен после выхода романа "Повелитель мух" (1954), в котором он поставил проблему, ставшую одной из ведущих во второй половине ХХ столетия: почему человек, объявляющий себя носителем культурного наследия цивилизации, в пограничных ситуациях мгновенно превращается в зверя, безжалостного и немилосердного.
Голдингу принадлежат романы "Наследники" (1955), "Воришка Мартин" (1956), "Свободное падение" (1959), "Шпиль" (1964), "Пирамида" (1967), "Зримая тьма" (1979), "Морская трилогия: на край света" ("Ритуалы плавания", 1980; "Две четверти румба", 1987; "Огонь внизу", 1989). В 1958 году Голдинг пишет пьесу "Бронзовая бабочка", он публикует сборники эссе "Горящие врата" (1965), "Движущаяся мишень" (1982), сборники новелл "Чрезвычайный посол" (1956), "Бог Скорпион" (1971), "Клонк-клонк" (1971).
Для прозы Голдинга характерен неподдельный интерес к процессу познания человеком мира и своей роли в нем. Здесь позиции британского прозаика и французских экзистенциалистов сближаются, но не совпадают, потому что Голдинг принципиально иначе рассматривает проблемы бытия, свободы, выбора и ответственности человека. Философское начало его произведений заключается в эстетическом воплощении познанных и познаваемых закономерностей и случайностей в судьбе человека, когда индивид не только живет, но и осмысливает себя как способ существования. По мере развития писательского опыта голдинговский принцип осмысления действительности движется от притчевого к неомифологическому, для которого типична культурологическая интерпретация реальности.
В "Морской трилогии" сложные и традиционные для британской ментальности ритуалы дальнего плавания являются поводом к размышлению о существовании и развитии личности в экстремальных условиях. Для индивидуального стиля Голдинга характерно создание искусственной ситуации изоляции (это может быть скала, шпиль, остров, корабль), которая жестко ставит человека перед необходимостью определения собственного отношения к происходящему и перед проблемой индивидуального выбора.
Жанровая природа "Морской трилогии" синтетична; писатель, опираясь на архитексты (классический морской роман, роман становления, философский роман), создает совершенно новое произведение, доминантой которого является жанровый код романа идей. Многообразная голдинговская интерпретация корабля-мира, корабля-страны, корабля-сообщества достаточно пессимистична: звериное начало доминирует в людях, они ничему не учатся, да и не хотят становиться лучше.
Роман "Ритуалы плавания" состоит из двух частей, включающих собственно наблюдения Эдмунда Тэлбота, направляющегося на корабле в Австралию и ведущего по настоянию крестного дневник, и письмо пастора Колли сестре. Колли, униженный во время церемонии пересечения экватора, избирает для себя смерть в качестве наказания за несдержанность, не соответствующую сану священника.
Горькое прозрение приходит к Тэлботу после гибели Колли. Герой-протагонист осознает, что Англия представляет собой не демократическое, а кастовое общество, границы внутри которого незыблемы. Запоздало Тэлбот делает вывод, что "касты или классы" - это не только "песок и гравий", традиции Британии, но и убийцы.


 

Уильям Голдинг

Ритуалы плавания

Позднее

Мы пообедали при свете, падающем из достаточно большого кормового окна, за двумя длинными столами. Кругом царил тот же хаос и кавардак. Офицеры отсутствовали, прислуга вела себя нервозно, еда была скудной, пассажиры - мои товарищи по дальновояжному плаванию - были сильно не в духе, а их дамы близки к истерике. Только зрелище стоящего на якоре судна, которое виднелось за окном, вызывало интерес. По словам Виллера, моей опоры и гида, это останки конвойного судна. Он уверяет, что кавардак на борту уляжется, а мы, пассажиры, как он выражается, утрясемся - надо полагать, так же, как утряслись песок и гравий,- и от нас, если судить по некоторым, станет разить, как от самого судна. Ваша светлость, пожалуй, усмотрит в моих словах оттенок раздражения. Каюсь, если бы не вино - оно оказалось пристойным,- я сильно бы распалился. Наш Ной, некий капитан Андерсон, не изволил появиться. Я сам представлюсь ему при первой возможности, но не сейчас: уже стемнело. Завтра утром я полагаю заняться исследованием топографии нашего судна и завязать знакомства с лучшими представителями офицерства - коль скоро таковые найдутся. Среди пассажиров есть дамы - молодые, средних лет, старые. Есть несколько пожилых джентльменов и один, младший по сану, священник. Этот бедняга не преминул испросить у Всевышнего благословение нашей трапезе и лишь затем, смущаясь, как новобрачная, принялся за еду. Я еще не успел разыскать мистера Преттимена, но, полагаю, он на борту.
По словам Виллера, за ночь ветер поменяет направление и с приливом мы снимемся с якоря, поднимем паруса, отчалим и пустимся в вояж. Я сказал ему, что не подвержен морской болезни, и увидел, как по его лицу скользнула - нет, не улыбка, а ухмылка невольно вырвавшегося недоверия. Придется при первом удобном случае дать наглецу урок хороших манер... А сейчас, пока я пишу эти слова, в нашем деревянном мирке происходят какие-то перемены. Сверху доносятся залпы и громы - должно быть, развертывают паруса. Пронзительно свистят дудки. А это еще что? Неужели человеческая глотка способна издавать такой гром? Нет, это, должно быть, сигнальные пушки! У моей каюты упал пассажир и, обозленный, не стесняется в выражениях. Верещат дамы, ревут быки и коровы, блеют овцы. Невероятный кавардак. Все перемешалось. Может, это коровы ревут, овцы блеют, а дамы клянут на чем свет стоит наше судно, посылая его со всеми шпангоутами в преисподнюю? Парусиновый таз, куда Виллер налил для меня немного воды, соскочил с шпеньков и сильно накренился.
Вот уже вытаскивают наш якорь из песка и гравия доброй старой Англии. Теперь года три, а то все четыре, если не пять, я буду полностью отрезан от родной почвы. И хотя впереди у меня интересные и полезные занятия, мысль о серьезности этой минуты не покидает меня.
Так могу ли в эту минуту, серьезность которой для нас непреложна, завершить рассказ о моем первом дне на море иначе чем выражением благодарности? Вы поставили мою ногу на ступень этой лестницы, и, как бы высоко я по ней ни взобрался - а, должен предостеречь Вашу светлость, честолюбие мое безгранично! - я никогда не забуду, чья дружеская рука помогла моему движению вверх. Пусть никогда не окажется он недостойным этой руки! Вот о чем молится и чего желает Вашей светлости Ваш признательный крестник


Эдмунд Тальбот

 

(27)


Может ли человек всегда исчислять и расчислять? При такой жаре и влажности...
Все дело было в Зенобии. Замечали ли Ваша светлость... конечно же замечали! О чем я сейчас думаю? Всем известно: существует несомненная, испытанная и проверенная связь между восприятием женских прелестей и крепкими напитками! После трех рюмок двадцать лет, на мой взгляд, стаяло, как снег летом, с ее лица. Морское путешествие еще усиливает действие крепкого вина, этого незаменимого средства, с которым медленно, но верно мы одолеваем даже тропики, - спиртного, оказывающего определенное влияние на мужской организм, что, может быть, отмечено в малоизвестных фолиантах, используемых людьми некой профессии - я имею в виду медицинскую профессию,- но они мне по ходу моего общепринятого классического обучения не попадались. Возможно, что-то есть об этом у Марциала - я его с собой не захватил - или у того же Феокрита... помните? полуденная летняя жара ton Pana dedoikamex (Боящаяся Пана (греч.) О да! Здесь вполне можно бояться Пана или его океанического двойника! Но морские боги, морские нимфы - существа холодноватые. Должен признать, что эта женщина дьявольски, совершенно неотразимо притягательна, с ее румянами, белилами и всем прочим! Мы с ней без конца, снова и снова встречаемся. Да и как же иначе? Все это чистое умопомрачение, тропическое помрачение, бредовое состояние, если не распадение чувственности! И вот теперь, стоя у фальшборта тропической ночью, когда звезды блуждают среди парусов, тихо колыхаясь вместе с ними, я горлом ощущаю, как у меня напрягается голос и с какой дрожью я произношу ее имя... я знаю, это безумие... а меж тем она... у нее вздымается и опускается едва прикрытая грудь... туда-сюда, туда-сюда - не в пример энергичнее, чем блестящая поверхность бездонной пучины. Конечно, безумие, но как-как описать...
Достопочтенный мой крестный, если я поступаю дурно, побраните, одерните меня. На берегу я верну себе разум, я буду мудрым и бесстрастным советником, правителем, чью ногу Вы поставили на первую ступень... Но разве сами Вы не сказали мне: "Рассказывай обо всем"? Вы сказали: "Дай мне прожить вторую жизнь через твою".
В конце концов, я же молодой мужчина. Молодой! Ну да ладно. Главная задача, черт бы ее побрал, - найти место для свиданий. Встречаться с этой дамой для меня не проблема: встречаемся мы каждодневно и неизбежно. Но среди всех! Мистер Преттимен постоянно прогуливается по палубе. Семейство Пайк, папаша, мамаша и доченьки, снуют по шкафуту и шканцам, поводя глазами то в одну сторону, то в другую - как бы с ними, не дай Бог, не заговорили, не унизили их, не втянули в какое-нибудь неприличие. Колли выходит на шкафут и теперь жалует меня поклоном и сверх того улыбкой, выражающей всепонимание и святую терпимость, - словом, являет собой эдакое ходячее приглашение к mal de mer (Морская болезнь (фр.). Что же мне делать? Самое большее - я могу проводить прекрасную даму до фор-марса! Вы спросите, чем плоха моя клетушка или ее? Отвечаю: "Всем!" Стоит мистеру Колли выдохнуть "Гм" в одном конце коридора, как в соседней каюте просыпается мисс Грэнхем. Стоит пердуну Брокльбанку выпустить газы - а он каждое утро, как только пробьет семь склянок, это делает, - как начинает подрагивать деревянная переборка, разделяющая мою каюту с каютой Преттимена, что сразу за моей. Мне необходимо провести глубокую разведку, чтобы найти место для занятия amours (Любовь (фр.). Я подумывал разыскать баталера и представиться ему... но, к моему удивлению, оказалось, что все офицеры как один неохотно упоминают его имя, как если бы речь шла о человеке святой или неприличной жизни - право, не могу сказать какой, - а на палубе сам он не бывает никогда. Мне надо все это прояснить в уме - когда я снова буду в уме, а это... это умопомрачение конечно же...

 

Омега, омега, омега. Эта сцена наверняка последняя. Ничего больше уже не может случиться - разве только пожар, кораблекрушение, захват судна французами или какое-нибудь чудо! Даже в этом последнем случае Вседержитель, без сомнения, явится по театральному - как deus ex machina! (Бог из машины (лат.). Появление с помощью машины Бога, который приводит действие к развязке (античный театр). Даже если я откажусь позорить себя, участвуя в лицедействе, не в моих силах помешать всему судну услаждаться спектаклями! Верно, мне теперь следует предстать перед Вами в костюме вестника из какой-нибудь пьесы - хотя бы из Вашего Расина. Прошу прощения за это "Вашего", но в моих мыслях он иначе не существует...
Или мне лучше остаться с греками? Да, это - пьеса. Фарс или трагедия? Но трагедия ведь держится на достоинствах протагониста? Разве не должен он быть значительной личностью, дабы гибель его была значительной? Значит, фарс: этот герой выступает как своего рода Пульчинелла. Он погибнет только в общественном смысле. Смерть сюда не входит. Он не лишит себя зрения и его не будут преследовать фурии; никакого преступления он не совершил, ни одного закона не нарушил, разве только какое-нибудь предписание, которое наш махровый деспот держит про запас для невнимательных недоумков.
Освободившись от billet doux (Любовная записка (фр.), я отправился на шканцы, а оттуда на мостик. Капитана Андерсона на месте не было; вахту нес Деверель вместе с нашим престарелым гардемарином, мистером Дэвисом, и я вернулся на шканцы, намереваясь обменяться двумя-тремя любезными словами с мистером Преттименом, который, лелея и пестуя свою манию, все еще патрулирует палубу. (Я все больше и больше убеждаюсь, что этот тип, безусловно, никакой опасности для государства представлять не может. Никто не станет его слушать. Тем не менее я счел моим долгом поддерживать с ним знакомство.) На мое появление он внимания не обратил. Он смотрел вниз - не сводил взгляда со шкафута. Я последовал глазами за его взглядом.
Каково же было мое удивление, когда я увидел спину мистера Колли, который спускался со шканцев, держа курс в направлении матросской части судна. Это само по себе не могло не вызвать удивления: он пересекал белую черту у грот-мачты, отмечавшую границу, за которую матросне было заказано заходить, разве только по вызову или для исполнения своих обязанностей. Но еще более удивляло то, как мистер Колли был одет - этакое поистине буйство церковной роскоши. Стихарь, риза, капюшон, парик выглядели просто идиотски под вертикальными лучами солнца! И шел он торжественным шагом, словно шествовал к алтарю в соборе. Матросы, развалившиеся на солнце, тотчас встали, и вид у них, полагаю, был, мягко говоря, смущенный. Тут мистер Колли исчез из моего поля зрения, нырнув в проход у бака. Значит, вот о чем он беседовал с Саммерсом! Экипажу, верно, только что раздали положенную порцию рома - ну да, конечно, я вспомнил, что не так давно слышал пение дудки и зычное: "За вином - подходи!", но эти звуки, ставшие уже такими привычными, не задели моего внимания. Корабль шел легко, воздух был знойным. Матросы - или люди - наслаждались передышкой, или тем, что, по Саммерсу, называлось "время стирать-латать". Я задержался на шканцах, слушая - через пятое на десятое - диатрибу мистера Преттимена по поводу того, что он называл пережитком дикарских нарядов; я ждал, не без любопытства, когда наш пастор вынырнет опять. Неужели, думал я, он намеревается отслужить полную службу?! Однако вид служителя церкви, который не просто шел к месту богослужения, а торжественно шествовал - во всем его облике, в этом его движении, в этом состоянии духа было что-то, подразумевавшее, что за ним следует хор, стайка каноников и, по крайней мере, декан, - вид этот, скажу прямо, и забавлял меня, и поражал. Я понял, в чем его ошибка. Ему недоставало естественного авторитета, присущего джентльмену, и он до нелепости раздувал достоинство своего сана. Отправляясь к людям низкого сословия, он сейчас выступал во всем величии Церкви Торжествующей - или, может, лучше сказать, Церкви Воинствующей? Меня трогало это проявление в одной из малых ее частиц того, что привело английское, осмелюсь даже сказать, британское общество к тому состоянию совершенства, в каковом оно сейчас пребывает. Здесь передо мной была Церковь; там, на корме, в своей каюте, представленное в лице капитана Андерсона, было Государство. Какой кнут, спрашивал я себя, окажется действенней? Девятихвостка, реально существующая - и еще как! - в красном саржевом мешке, находящемся в распоряжении капитана, хотя я не слышал, чтобы он приказал ее употребить, или трансцендентальная, платоническая идея кнута - угроза адского огня? У меня не было сомнения (достаточно вспомнить тот напыщенный и возмущенный вид, с каким наш пастор предстал перед капитаном), что матросня уже успела нанести мистеру Колли обиду, настоящую или мнимую. Я не слишком удивился бы, если бы с бака сейчас донеслись до меня истошные вопли раскаяния и крики ужаса. Некоторое время - не знаю сколько - я ждал развития событий - и пришел к заключению, что никаких, решительно никаких событий не будет! С тем я и вернулся к себе в каюту, чтобы продолжить по горячим следам записи, которые, полагаю, доставили Вам удовольствие. Но возникший снаружи шум заставил меня это занятие прервать.
Ваша светлость догадывается, что это был за шум? Нет, даже Вашей светлости не догадаться! (Надеюсь, что с опытом я стану искуснее по части лести.)

Первое, что донеслось до моего слуха с бака, были аплодисменты! Но не такие, какие следуют за исполнением арии или прерывают на несколько минут сряду течение оперы. Ничего похожего на истерические восторги, публика вовсе не была вне себя. И не бросали матросы розы... или гинеи, как - мне однажды довелось видеть - пытались это делать юные франты, запуская их прямо в грудь знаменитого Фанталини! Наши люди, как свидетельствовало мое общественное чутье, вели себя благопристойно, как подобает. Они аплодировали совсем так же, как некогда аплодировал я сам, присутствуя вместе с моими однокашниками в Шелдоне (Шелдон - дом совета Оксфордского университета, где происходят торжественные собрания, в том числе и присуждение почетных степеней. Построен в 1689 году архитектором К.Реном на средства архиепископа Кентерберийского Гилберта Шелдона (1598-1677), когда некий иноземец был удостоен степени почетного доктора Оксфордского университета. Я тут же вышел на палубу, однако после отгремевшего первого всплеска аплодисментов там царила тишина. Мне пришло на мысль, что я мог бы как раз послушать речи преподобного джентльмена, и уже было собрался спуститься на место действия, затаиться в проходе у бака и навострить уши. Но тут я перебрал в уме, сколько проповедей я в своей жизни уже прослушал и сколько мне, вероятно, еще предстоит. Наше плавание, столь неудачное во многих отношениях, как-никак почти полностью нас от них освободило! И я решил подождать, пока одержавший победу Колли не убедит капитана Андерсона, что нашей древней посудине проповедь совершенно необходима или, того хуже, необходим целый ряд таковых. Перед моим мысленным взором даже проплыли воображаемые обложки, скажем, "Проповеди преподобного Колли" или даже "Преподобный Колли о жизненном пути", и я решил заранее, что тратиться на них не стану.
Я уже было собрался вернуться, покинув то место, где стоял в слегка колеблющейся тени какого-то - не знаю какого - драйвера, когда - вот те раз! - услышал взрыв аплодисментов, на этот раз горячее, чем прежде, и явно идущих от души. Вряд ли нужно напоминать Вашей светлости, что случаи, когда священника при полном параде, или, пользуясь определением Тейлора, "расфуфыренного в пух", награждают аплодисментами, крайне редки. Если в его проповеди есть толика религиозного экстаза, он может рассчитывать на вздохи и слезы, возгласы раскаяния и благочестивые восклицания; молчанием и скрытыми зевками отблагодарят его, если ему угодно быть нудным благопристойным малым! Но аплодисменты, долетавшие до меня с бака, подходили скорее для ярмарочного представления! Как если бы Колли был акробатом или жонглером. Этот второй всплеск аплодисментов звучал так, словно он (заслужив первые, жонглируя восемью тарелками - шесть в воздухе - сразу) теперь еще водрузил на лоб бильярдный кий с вращающейся ночной вазой на верхнем конце.
Мое любопытство было по-настоящему задето, и я уже было двинулся на бак, когда с мостика, кончив вахту, спустился Деверель и с места в карьер заговорил о красотке Брокльбанк, как-то подчеркнуто, "со значением" - я так бы это назвал. Я счел себя изобличенным и, как всякий молодой человек на моем месте, был польщен и немного испуган, вообразив возможные последствия моих с ней сношений. Сама она, я видел, стояла на шканцах по правому борту с мистером Преттименом, который в чем-то ее наставлял. Я потянул Девереля в наш коридор, где мы еще почесали языками. Мы говорили об упомянутой выше леди весьма фривольно, и мне пришло на мысль, что, пока я был болен, Деверель, пожалуй, успел много больше, чем пожелал о сем сообщить, хотя и не преминул намекнуть. Мы, не исключено, разделяли с ним одну постель. Боже правый! Но хотя он морской офицер, он джентльмен, и, как бы ни обернулись обстоятельства, мы друг друга не выдадим. Мы опрокинули по рюмочке в пассажирском салоне, после чего Деверель отправился по своим делам, а я в свою клетушку. Однако не успел я сделать несколько шагов, как меня остановил долетевший с бака невероятный шум, шум, которого на судне никак нельзя было ожидать - взрыв дружного смеха! Мысль, что Колли способен острить, как-то не укладывалась у меня в голове, и я решил, что он ушел, а матросня, подобно школьникам, теперь забавляется, передразнивая наставника, приходившего их пожурить. И чтобы лучше видеть, что происходит на баке, я вернулся на шканцы, а оттуда поднялся на мостик; на баке, однако, кроме одного матроса, оставленного дозорным, никого не было. Они все находились в кубрике, всем скопом. Колли, подумал я, сказал несколько слов, а теперь уже у себя, переодевается, снимая свой дикарский наряд. Но по судну уже пронесся слух. Шканцы наполнялись любопытствующими леди и джентльменами, а также офицерами. Те, кто побойчее, поместились рядом со мной на мостике у переднего поручня. Образ театра, который преследовал меня, окрашивая все мои суждения о событиях прошедшего дня, теперь, казалось, овладел всем судном. В какой-то момент мне даже подумалось, не потому ли наши офицеры высыпали на палубу, что опасаются бунта? Но Деверель бы об этом знал, а он не обронил ни слова. Тем не менее все вглядывались в огромную незнакомую часть корабля, где люди сейчас забавлялись - Бог их знает чем. Мы были зрителями, а там, то появляясь, то исчезая между висевшими на гике лодками и огромным цилиндром грот-мачты, была сцена. Переборка полубака подымалась как брандмауэр, правда снабженный двумя трапами и с двумя входами, которые особенно, черт бы их побрал, напоминали сцену - черт бы их побрал, так как представление нам отнюдь не было гарантировано и наши необычные ожидания вполне могли быть обмануты. Никогда еще я так остро не сознавал, какое расстояние отделяет подлинную жизнь, с ее разнообразными движениями, частичными проявлениями, досадными сокрытиями, от сценических аналогов, которые я некогда принимал за честное ее изображение! А спрашивать, что происходит, выказывая неподобающее любопытство, мне не хотелось. Любимец Вашей светлости, конечно, вывел бы на сцену героиню и ее наперсницу, мой добавил бы ремарку: "Входят два матроса". До моего слуха с бака долетали только звуки бурного веселья, и нечто похожее происходило среди пассажиров, чтобы не сказать офицеров. Я продолжал ждать - и дождался! Двое юнцов - нет, не мои молодые джентльмены, а простые юнги - пулей вылетели из левой (по борту) двери полубака, проскочили за грот-мачтой на правый борт и столь же шустро юркнули в противоположный вход! Я предался размышлениям о том, какой жалкой должна быть проповедь, которая послужила поводом всеобщей и непрекращающейся потехи, но вдруг увидел, что у переднего поручня стоит и капитан Андерсон, не спуская с бака своих непроницаемых глаз. А вверх по трапу спешил мистер Саммерс, старший офицер, и каждое его движение выражало настороженность и безотлагательность приведшего его на мостик дела. Он подошел прямо к капитану Андерсону.
- Да, мистер Саммерс?
- Прошу вашего разрешения, сэр, принять меры.
- Мы не можем стеснять церковь, мистер Саммерс.
- Сэр... люди, сэр!
- Что люди, сэр?
- Они в подпитии, сэр.
- В таком случае проследите, чтобы они были за это наказаны, мистер Саммерс.
Капитан Андерсон отвернулся от старшего офицера и, видимо, впервые заметил меня.
- Добрый день, мистер Тальбот! - прокричал он мне с другой стороны палубы.- Надеюсь, вы довольны нашим быстрым ходом?
Я ответил положительно, но в какие именно слова вылился мой ответ - не помню, так как все мое внимание сосредоточилось на разительной перемене, которая произошла с капитаном Андерсоном. Обыкновенно он встречал своих офицеров с таким лицом, которое, можно сказать, выражало приветливость тюремных врат. При этом он усвоил себе манеру выставлять вперед нижнюю челюсть, опирая на нее всю массу своего брюзгливого лица и пяля исподлобья глаза, что, полагаю, действовало на подчиненных устрашающе. Но на этот раз в его лице и даже в речи было что-то вроде ликования!
Однако лейтенант Саммерс не отступал:
- Разрешите по крайней мере... Вот, взгляните, сэр!
Он указывал на палубу. Я повернулся.
Не задумывались ли когда-нибудь Ваша светлость над странностью одного нашего обычая, когда вхождение в ученое братство отмечается навешиванием на шею средневекового капюшона и нашлепыванием на голову лотка штукатурщика? (Почему бы канцлеру не приказать нести перед собой серебряный лоток? Впрочем, я отвлекаюсь.) Так вот. Внизу, у входа по левому борту, появились две фигуры. И теперь они двигались через палубу к входу у правого борта. Возможно, потому, что в этот момент раздались удары судового колокола и саркастическое, без сомнения, "Все в порядке!", мне почудилось, что это шествуют фигуры из каких-то фантастических башенных часов. На первой фигуре красовался черный, с меховой оторочкой, капюшон, не откинутый на спину, а наброшенный на голову, как на рисунках в старинных рукописях времен Чосера. Капюшон охватывал лицо, придерживаемый у подбородка рукой, - таким манером, полагаю, дамы носят палантин. Другую руку сей субъект упер в бок и так, подбоченясь, пересекал палубу преувеличенно мелкими шажками, явно пародируя женскую походку. На второй фигуре - кроме парусиновой робы, какую обыкновенно носят матросы,- была академическая шапочка (штукатурный лоток) весьма поношенного вида. Этот молодчик как бы преследовал первого. И как только оба скрылись в кубрике, раздался новый взрыв смеха, а за ним бурные аплодисменты.
Осмелюсь высказать то, что, по своей неуловимости, возможно, будет оценено Вашей светлостью словами "все мы задним умом крепки". Это представление предназначалось не только для тех, кто обитал в кубрике. Оно было нацелено на корму, то есть на нас! Не случалось ли Вашей светлости видеть, как актер читает монолог на публику - на партер и особенно на галерку или даже на ее определенные ряды. Эти два субъекта, продефилировавшие перед нами, выдали свое изображение человеческой слабости и глупости корме, где собрались люди выше их по благородству, чинам и званиям! Если Ваша светлость представляет себе, с какой скоростью скандальное происшествие получает огласку на корабле, Вы ни на секунду не усомнитесь в том, что новость о происходящем на баке немедленно - нет, молниеносно - облетела весь корабль. Экипаж, люди, матросы - они замыслили что-то свое! Среди них начиналось волнение! Мы были едины, полагаю, в понимании той угрозы общественному порядку, которая в любой момент могла возникнуть среди матросов и переселенцев! На баке с полной свободой возилась и ерничала матросня. И виною тому были мистер Колли и капитан Андерсон - один тем, что дал повод для ерничания, другой тем, что его допустил. В течение целого поколения (при том, что слава сопутствовала нашему успешному оружию) у цивилизованного мира была веская причина сожалеть о результатах распущенности галльской расы. Она, думается мне, вряд ли оправится. С чувством негодования я стал спускаться с мостика, ограничившись общим поклоном. На шканцах, разговаривая с мисс Грэнхем, стоял мистер Преттимен. Вот кто вполне мог бы воочию удостовериться, подумал я, какие плоды дает та свобода, за которую он ратует! Капитан Андерсон уже покинул мостик, оставив на нем Саммерса, который по-прежнему, с напряженным лицом, внимательно смотрел вперед, словно ожидая появления неприятеля, или Левиафана, или морского змея. Я уже собрался было спуститься на шкафут, когда из нашего коридора выплыл мистер Камбершам; я решил, не порасспросить ли его о том, что происходит, и задержался, а пока я размышлял, из полубака пулей вылетел юный Томми Тейлор и помчался бегом на корму. Камбершам тотчас его сгреб:
- Извольте вести себя приличнее на палубе, молодой человек!
- Сэр... мне необходимо доложить старшему офицеру, сэр. Чистая правда, сэр, разрази меня Бог!
- Опять божишься, шалопай!
- Это все из-за этого пастора, сэр, я же вам говорил!
- Он вам не пастор, а мистер Колли, и нечего содом устраивать из-за писка какого-то недоноска!
- Я не вру, сэр, не вру! Мистер Колли там, в кубрике, напился в стельку!
- Ступайте вниз, сэр, или я накажу вас - отправлю на топ-мачты!
Мистера Тейлора как ветром сдуло. Велико же было мое удивление, когда я узнал, что преподобный Колли находился в кубрике все то время, в течение которого из него доносились разнообразные звуки, - находился, когда матросня ломала там комедию, а две фигуры с башенных часов кривлялись на палубе нам в назидание. Я уже отбросил мысль возвратиться к себе в каюту. Шканцы и мостик наполнились народом. Кто побойчее - взобрался на ванты бизани, а ниже, на шкафуте - в партере, если перевести на язык театра,- зрителей собралось еще больше. Самое забавное, что толпившиеся вокруг меня на шканцах дамы, не менее, чем мужчины, пребывали - или делали вид - в состоянии радостного негодования. Они, казалось; были бы рады услышать, что это все не так... очень, очень желали бы услышать... и несказанно жаль, если это так... они ни за что на свете не хотели, чтобы такое и впрямь случилось... а если уж вопреки вероятному - нет, при полной невозможности - это все-таки так, то никогда, никогда, никогда... Только мисс Грэнхем с каменным лицом спустилась со шканцев и, повернувшись, исчезла в коридоре. Мистер Преттимен со своим мушкетоном глазел то на нее, то на бак, то снова на нее. Пример этой суровой пары к возымел действия на остальных; шканцы полнились пилотом с плохо скрываемым возбуждением; более уместным в туалетной комнате светского собрания, нежели на палубе военного корабля. Стоя ниже меня, мистер Брокльбанк тяжело опирался на трость, а с обеих сторон его дамы склоняли к нему свои шляпки. Рядом, храня молчание, застыл мистер Камбершам. Наконец в какой-то момент, пока длилось напряженное ожидание, на палубе воцарилось всеобщее молчание, и даже слабые звуки - шум волны, ударяющей в обшивку корабля, мягкий шелест ветра, перебирающего такелаж,- стали отчетливо слышны. И в этой тишине мои уши - наши уши - уловили далекий, словно порожденный ею; звук человеческого голоса. Он пел. Мы сразу узнали этот голос - не иначе как пел мистер Колли. Он пел, и его голос был таким же тощим, как вся его фигура. Мотив и слова оказались достаточно известны. Эту песенку можно было услышать и в пивном заведении, и в гостиной. Не могу сказать, где Колли ее подхватил.
- Где ты бродишь день-деньской, Билли-бой?
Последовало недолгое молчание, после чего он затянул другую песню, мне не знакомую. Слова, должно быть, были скабрезными, что-то сельское пожалуй, потому что кубрик поддержал их дружным ржанием. Крестьянин, рожденный собирать с поля камни и отпугивать птиц, он, надо полагать, перенял сей сюжетец от работников, отдыхавших в полдень под изгородью.
Мысленно пробегая эту сцену, я затрудняюсь сказать, на чем основывалось охватившее нас тогда предчувствие, что вся эта вакханалия завершится какой-нибудь непотребной выходкой Колли. Меня уже и раньше крайне раздражило кривляние двух матросов на палубе: ни формы, ни размеров происходящей драмы оно нам никак не раскрывало. Тем не менее я, как и все, продолжал ждать. Ваша светлость может с полным основанием спросить: "Неужели вам никогда прежде не приходилось слышать о пьяных священниках?" Могу ответить только, что слышать - по крайней мере об одном - я слышал, но видеть до сей поры не довелось - ни одного. И вообще, на все свое время и место.
Пение прекратилось. И снова смех, аплодисменты, сопровождаемые громкими выкриками и издевками. Прошло еще немного времени; казалось, что нас со всей историей попросту обманули, и это вряд ли стоило спускать, учитывая, сколько мы заплатили болезнью, опасностью и скукой за наши места. И как раз в этот критический момент из своей каюты на мостик поднялся капитан Андерсон и, заняв положенное ему место у переднего поручня, оглядел сцену и зрителей. Лицо у него было столь же суровым, как у мисс Грэнхем. Он в резком тоне заговорил с мистером Деверелем, который как раз нес вахту, сообщив ему (голосом, который, казалось, относил сообщаемый факт на счет упущения со стороны мистера Девереля), что пастор все еще там. Затем капитан прошелся раз-другой туда и обратно по своей половине мостика, вернулся к поручню и, застыв у него, обратился к мистеру Деверелю уже дружелюбнее:
- Мистер Деверель! Будьте любезны, доведите до сведения пастора, что ему надлежит немедленно вернуться в свою каюту.
Ни один мускул, полагаю, не дрогнул на борту, пока мистер Деверель повторял этот приказ мистеру Виллису, который, отсалютовав, поспешил на бак, а все глаза провожали его спину. До наших потрясенных ушей донесся поток нежностей, излитых на него мистером Колли, - нежностей, от которых вполне могли запылать, да, верно, и запылали пионами щеки красотки Брокльбанк. Юный джентльмен выкатился из кубрика и тотчас, хихикая, устремился назад. Но, по правде говоря, мало кто уделял ему внимание. Потому что теперь пигмеем Полифемом, существом одновременно и дивным и отвратительным, в левом входе кубрика появился Колли. Куда только подевались его церковное одеяние и знаки его сана? Парик также отсутствовал, даже панталон, чулок и башмаков ему не оставили. Какая-то добрая душа - из жалости, подумалось мне, - оделила его парусиновой робой, которую носили на корабле матросы, и благодаря малому росту и тщедушному сложению она прикрывала ему чресла. Он был не один. Его опекал юный крепыш. Он поддерживал Колли, чья склоненная голова лежала у него на груди. Эта удивительная пара неуверенно миновала грот-мачту, причем Колли так сильно качало, что им приходилось останавливаться. Было ясно, что в его голове существует лишь слабая связь с происходящим. Он, видимо, пребывал в состоянии чрезмерного безмятежного блаженства. Глаза смотрели бессмысленно, словно ничто видимое ими не оставляло на них ни малейшего отпечатка. Что и говорить, весь его состав, весь его вид был не из тех, когда можно позволить себе любые увеселения! Теперь, когда парик не покрывал ему черепа, было видно, как он мал и узок. Тощие ноги совсем не имели икр, зато мадам Природа, будучи в игривом настроении, наградила его огромными ступнями, выдававшими крестьянское происхождение. Он бормотал какую-то чушь или что-то в этом роде. И вдруг, словно впервые увидев глазевших на него людей, оторвался от своего поводыря и, стоя на заплетавшихся ногах, выбросил вперед руки.
- Радуйся! Радуйся! Радуйся!
Тут его лицо стало задумчивым. Он повернулся направо, медленно и тщательно ступая прошел к фальшборту и пустил на него струю. Как завизжали дамы! Как они прикрывали руками лица! Как взревели мы! А мистер Колли снова повернулся к нам и открыл рот. Даже капитан не смог бы вызвать такой мгновенной тишины.
Мистер Колли поднял правую руку и возгласил, правда не очень внятно:
- Да благословит вас Отец наш Всемогущий, и Бог Сын, и Бог Святой Дух, ныне и во веки веков!
Что тут началось! Если публичное мочеиспускание - случай редкий - ошеломил наших дам, то благословение, полученное от забулдыги в парусиновой рубахе, вызвало вопли, поспешное бегство и, говорят, один evanouissement (Обморок (фр.))! После этого прошло не более нескольких секунд, и услужающий, Филлипс, и мистер Саммерс, старший офицер, уже тащили злосчастного идиота с глаз долой, а морячок, помогший ему добраться до кормы, стоял и смотрел им вслед. И как только Колли скрылся из виду, он, подкрутив свой вихор на лбу, возвратился на бак.
В целом, полагаю, аудитория получила полное удовлетворение. Вслед за дамами больше всех представлением, данным Колли, был осчастливлен, по-видимому, капитан. Он положительно стал светски учтив с дамами, сам добровольно оторвался от священной стороны мостика и даже приветствовал их радушными словами. Правда, он твердо, хотя и любезно отказался обсуждать l'affaire de Colley (Случай с Колли (фр.), но в его поступи появилась легкость, а в глазах зажегся огонек, какой, как мне всегда казалось, у военного моряка может вызвать лишь неминуемая опасность битвы! Что же касается остальных офицеров, то охватившее их оживление, у кого более, у кого менее, быстро миновалось. Они, надо думать, видели достаточно пьяных на своем веку и смотрели на это как на обыденный случай, один из многих. Чем, собственно, могло поразить зрелище мочеиспускания, произведенного Колли, моряков - моряков, которые, быть может, видели палубы в размазанных по ним кишках и потоках крови своих погибших товарищей? Я вернулся в свою клетушку, решив дать Вам самое полное и живое описание этого эпизода, какое только в моих силах. А пока я занимался тем, что привело к изложенным выше событиям, дальнейшие события, связанные с падением преподобного Колли, продолжали разворачиваться. Пока я все еще описывал странные звуки, донесшиеся к нам с бака, я услышал, как кто-то неуклюже возится с дверью по другую сторону коридора. Это - скажите на милость - из своей каюты выходил Колли! В руке он держал листок бумаги и улыбался все той же неземной улыбкой, полной удовлетворенности II блаженства. В этом состоянии радостной отрешенности он проследовал в направлении ретирадного места на той стороне корабля. Он явно все еще пребывал в волшебной стране, которая вот-вот неизбежно исчезнет, оставив его...
Н-да. Где она его оставит? У бедняги нет никакого опыта по части употребления спиртных напитков. Я вообразил, как он будет терзаться, когда придет в себя, и рассмеялся... но вскоре мне стало не до смеха. Спертый воздух в моей каюте положительно превращался в зловоние.

 

ПИСЬМО КОЛЛИ

вот почему самое тяжелое и бессмысленное испытание из всех, выпавших на мою долю, я скрыл под завесой умолчания. По причине сильно затянувшейся морской болезни те первые дни и часы отпечатались в моей памяти не столь отчетливо, к тому же я все равно не стал бы описывать тебе в подробностях смрадный воздух, страшные муки и неудобства, вызываемые качкой, распущенные нравы, постоянно слышимые со всех сторон богохульства - от чего невозможно укрыться пассажиру на подобном судне, даже будь он лицо духовного звания! Однако теперь, когда я уже достаточно оправился от дурноты и имею силы удержать в руке перо, не могу не возвратиться мыслями, хотя бы ненадолго, к минутам моего первого знакомства с судном. После того как я едва избегнул опасности затеряться среди полчищ невообразимых существ, запрудивших весь берег у кромки воды, и был доставлен к борту нашего благородного корабля весьма эффектным, но и дорогостоящим способом; после того как затем меня подняли на палубу в петле из каната - чем-то напомнившей мне качели, те, что висели на буке позади свинарника, только здесь устройство было посложнее, - ну вот, после всего этого я очутился лицом к лицу с молодым офицером, державшим под мышкой подзорную трубу.
Вместо того, чтобы приветствовать меня, как подобает джентльмену при встрече с другим джентльменом, он обернулся к одному из своих товарищей и сказал буквально следующее:
- О Г..., никак святого отца к нам занесло! Ну уж от этого старый брехун точно взлетит на фор-марс!
И это был только малый образчик того, что мне предстояло вынести. Не стану перечислять остальное, милая сестрица,- слишком много дней прошло, с тех пор как мы сказали прости берегам любезного Альбиона. Хотя теперь я уже достаточно окреп, чтобы сидеть за узкой откидной доской, которая служит мне priedieu (Низкий столик для молитвы (фр.), столом, как письменным, так и обеденным, и аналоем, у меня пока недостает сил предпринять более энергические действия. Я почитаю своим первым долгом (первым после исполнения обязанностей, налагаемых на меня моим духовным званием) представиться по всей форме нашему доблестному капитану, апартаменты которого размещаются, и сам он обитает, двумя этажами, или палубами, как мне следует их теперь называть, выше нас. Надеюсь, он не откажет переправить это письмо на какое-нибудь судно, следующее в обратном направлении, с тем чтобы ты как можно скорее получила от меня весточку. Покуда я был занят письмом, в мою очень маленькую по размерам каюту приходил Филлипс (мой слуга!), который принес мне бульону и уговаривал меня повременить с визитом к капитану Андерсону. Он говорит, что мне сперва надобно получше окрепнуть, начать принимать пищу в пассажирском салоне, а не тут же, у себя в каюте, - хотя бы ту малость, которую я способен удержать! - и понемногу упражняться в ходьбе в коридоре между каютами, а потом и на палубе, в той ее части, которую он именует "шкафут" и которая прилегает к самой высокой из наших мачт.
***

С головы моей сорвали тряпку, и теперь при свете фонарей я мог видеть - о, слишком ясно! - что меня окружало. Вся передняя часть палубы была запружена матросами, а на краю ее выстроились в ряд чудовищные фигуры вроде тех, что выволокли меня из каюты. Тот, кто восседал на престоле, был с бородой, в огненной короне и с огромным трезубцем в правой руке. Невольно вертя головой, покуда с нее срывали тряпку, я увидел, что на задней части палубы, где я по праву должен был находиться, толпились зрители! Разглядеть их как следует я не мог, ибо на мостике фонарей было мало, да и где мне было отыскать среди них друга, когда в распоряжении у меня был всего один миг, а сам я находился в безраздельной власти моих похитителей! Теперь, по прошествии некоторого времени, я уже лучше понимал, в какое попал положение и какую жестокую шутку со мной сыграли, и потому мой страх был отчасти вытеснен стыдом, оттого что я предстал перед благородными дамами и джентльменами в таком - не вдаваясь в подробности - полуобнаженном виде. Я, который положил себе появляться на людях не иначе как в полном облачении духовного пастыря! Я попытался с улыбкой попросить дать мне что-нибудь прикрыть наготу, как если бы я ничуть не был против их забавы и сам, пожалуй, принял бы в ней участие, не случись все это так неожиданно. Толчками и тычками, от которых у меня вновь перехватило с трудом обретенное дыхание, меня принудили стать перед престолом на колени. И прежде чем я обрел голос, чтобы наконец быть услышанным, мне велели ответить на вопрос по своей непристойности столь вопиющий, что я не стану вспоминать его здесь, тем паче записывать на бумаге. И когда я открыл рот, дабы возмутиться, его тотчас залепили какой-то тошнотворной дрянью, от которой меня чуть не вывернуло наизнанку, и даже одно воспоминание о ней вызывает рвотные позывы. Еще некоторое время, затрудняюсь сказать, как именно долго, это повторялось снова и снова; а когда я крепко сжимал губы, мерзкую дрянь размазывали мне по лицу. Все вопросы, сыпавшиеся один за другим, были такого свойства, что я не могу их здесь воспроизвести. Никакая душа, кроме самой что ни на есть порочной, не могла бы измыслить ничего подобного. Тем не менее каждая новая непристойность встречалась шквалом одобрения и еще грозным боевым кличем, каким испокон веку британцы устрашали врага на поле брани; и тут внезапно я понял, страшная истина проникла вдруг в мою душу: враг тот - я.

-- -- -- -- -- -- -- --

Как уже известно Вашей светлости, более Колли ничего не писал. После смерти - ничего. И не должно быть ничего! Единственное, чем я утешаю себя, думая о случившимся, это что в моих силах сделать так, чтобы его несчастная сестра не узнала правды. Пьяница Брокльбанк может сколько угодно орать в своей каюте "Кто угробил Кок-Колли?" - но она никогда не узнает ни того, какая слабость сгубила ее брата, ни того, кто приложил руку - я сам среди прочих - к его роковому падению.
***

Не знаю, как изложить все это на бумаге. Цепочка покажется слишком уж тонкой, а каждое отдельно взятое звено в ней чересчур слабым... И все же что-то во мне настойчиво твердит, что звенья и точно звенья, и все они друг с другом крепко сцеплены таким образом, что теперь наконец я понимаю, какая история приключилась с многострадальным, жалким шутом Колли! Дело было поздним вечером, я был возбужден, не находил себе места, но почему-то мой разум, словно в горячке - не иначе как в нервической! - снова и снова возвращал меня к истории с пастором, ни за что не желая оставить меня в покое. Словно какие-то отдельные фразы, реплики, эпизоды чередою проходили перед моим внутренним взором и как бы озарялись особым смыслом, выявляя попеременно то фарс, то непристойность, то трагедию.
Саммерс, видно, догадался раньше. Никаких табачных листьев не было! Он всего лишь пытался защитить от поругания память покойного!
Роджерс во время дознания с выражением убедительно сыгранного изумления на лице... "Мы учинили, ваша светлость?" Да было ли его изумление наигранным? Предположим, этот самец, это великолепное животное, говорил голую, неприкрытую в своем естестве, правду! Потом Колли в своем письме, как он это писал... Постыдно то, что учиняешь ты сам, - не то, что учиняют другие... Да, Колли в своем письме - Колли, плененный тем, кого он величает "король моих владений" и перед кем мечтает преклонить колена... Колли в цепной кладовой, впервые в своей жизни напившийся до положения риз и сам не способный осознать это, обезумевший от избытка переполняющих его чувств... Роджерс, похваляющийся в матросском гальюне, что хоть и немало испытал он на своем веку, но такое ему и во сне не могло присниться!.. О, не извольте сомневаться, уговаривать матроса-красавчика долго не пришлось, он и сам был не прочь позабавиться, да и поглумиться над тем, кого подтолкнул исполнить дурацкий школярский трюк... Пусть так, и все же не Роджерс, а Колли совершил fellatio (Оральная стимуляция мужского полового члена (лат.), отчего и умер, дурень несчастный, когда, протрезвившись, все вспомнил.
Бедный, бедный Колли! Безжалостно отброшенный назад к тому состоянию, из которого он первоначально вышел, превращенный в экваториального шута распоясавшейся... покинутый, брошенный мной, мной, кто мог бы спасти его... добитый окончательно приветливым обращением да стопкой-другой матросского рома...
Не утешает меня даже фарисейское оправдание, что я оказался тем единственным джентльменом на корабле, кто не стал свидетелем его "купания". Уж лучше бы я это видел и сразу возмутился и положил конец этому полудетскому варварству! И тогда сделанное мною предложение дружбы шло бы от сердца, а не...
Я сам напишу письмо мисс Колли. От начала до конца сплошные небылицы. Я расскажу ей, как неуклонно крепла моя дружба с ее братом. Распишу, как искренне я им восхищался. Я создам хронику тех дней, от первого до последнего, когда он боролся с тяжелым недугом, который и привел его к оплаканной мною кончине.
Письмо, в котором будет все, кроме правды. Хорошее начало для карьеры на поприще служения моему Королю и Отечеству?
Постараюсь придумать что-нибудь, дабы несколько увеличить скудную сумму, оставшуюся после покойного, которая должна быть теперь возвращена в ее руки.

Это последняя страница дневника. Ваша светлость, последняя страница главы "&"! Только что перелистал я их все, перелистал с тяжелым сердцем. Игра ума? Тонкие наблюдения? Занимательное чтение, наконец? Ну что ж... пожалуй, мои записки сложились в некое подобие морской повести, притом не вполне обычной, где нет ни штормов, ни кораблекрушений, ни погружения в пучину, ни спасения на водах, ни вида и ни звука неприятеля, ни грохота бортовых батарей, ни геройства, ни трофеев, ни доблестных оборон, ни дерзких атак! Во всей повести прозвучал только один выстрел, и тот был произведен из мушкетона!
И обо что споткнулся он в самом себе! Как это выразил Расин в своих чеканных строках... Но позвольте привести здесь цитату из Вашего перевода:

Проступок должен быть предтечей преступленья:
Кто может правило нарушить без зазренья,
Нарушит и закон, когда придет пора.
Свои ступени есть у зла, как у добра. (Ж. Расин. "Федра", действие 4-е (перевод М.Донского)

Очень верная мысль, да и может ли быть иначе? Эти-то ступени и позволяют всем бесчисленным брокльбанкам подлунного мира благополучно существовать и дальше и достигать в конце концов такой завершенности непристойного образа, что у всех, кроме них самих, они вызывают брезгливое отвращение! С Колли совсем другая история. Он исключение из правил. Подобно тому, как пересчитал он, грохоча железными подковками своих башмаков, все ступеньки трапов - с мостика - на шканцы - на шкафут, кубарем пролетев по ним сверху вниз, так же точно одной-двумя стопками огненного ихора он был низвергнут с вершин тщеславного ригоризма на самое дно пропасти - которую его трезвеющий разум трактовал не иначе как адскую,- адской пропасти нравственного падения. В не слишком пухлый фолиант - трактат о познании человека человеком - внесем и эту запись. Человек способен умереть от стыда.
Тетрадь для путевых заметок, подаренная Вами, почти заполнена, нетронутых страниц осталось с палец толщиной. Теперь надобно запереть ее на ключ, завернуть, зашить неловкими стежками в парусину и спрятать в дальний ящик под замок. Из-за недостатка сна, из-за избытка понимания я, думается мне, понемногу схожу с ума, как, видимо, вообще все люди в мире, принужденные жить в слишком тесном соседстве друг с другом, а значит, и со всем тем, что есть безобразного под солнцем и под луной.


(В сокращении)


Наверх
Ритуалы плавания
Хрестоматия. Часть 3.